http://ktoNN.narod.ru/01.htm

 

 

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ

 

ИСКАТЬ ЛИ ЖЕНЩИНУ?

 

Первый вид созидания – разрушение иллюзий.

I

««Утаенная любовь» Пушкина принадлежит к числу величайших и все еще не разгаданных загадок пушкиноведения» , – писала Р.В.Иезуитова в статье ««Утаенная любовь» в жизни и творчестве Пушкина». Эпитет «величайшая» мне кажется как минимум преувеличением, но должно же что-то стоять за таким пристальным вниманием пушкинистики к этой проблеме: ведь поиском этой «утаенной любви» занимались известные пушкинисты – П.В.Анненков, П.И.Бартенев, М.О.Гершензон, М.Л.Гофман, Л.П.Гроссман, П.К.Губер, Я.Л.Левкович, Н.О.Лернер, Г.П.Макагоненко, П.О.Морозов, Б.В.Томашевский, Ю.Н.Тынянов, Т.Г.Цявловская, П.Е.Щёголев, М.Яшин, – а новые версии разгадок продолжают появляться и в наши дни.

Напомню «отправные точки» поисков пушкинистики – а их в нашем случае две, а не одна, как обычно подразумевает само это выражение. Первая – в так называемом «донжуанском списке» Пушкина. Зимой 1826-1827 года поэт влюбился в Екатерину Николаевну Ушакову, дочь статского советника Н.В.Ушакова, и с тех пор во время своих наездов в Москву часто бывал у них в доме на Пресне и оставлял записи в альбомах Екатерины и ее младшей сестры Елизаветы – шуточные рисунки, шуточные стихи и реплики на такого же рода рисунки и стихи или реплики хозяек альбомов. Впоследствии муж Екатерины Ушаковой, видимо, из-за излишней, с его точки зрения, откровенности некоторых шуток, заставил ее свои альбомы уничтожить, альбом Елизаветы сохранился; в нем-то и остался этот написанный рукою Пушкина «донжуанский» список женщин, в которых он в разное время был влюблен: 16 имен в первом списке, на одной странице, и 21 имя – во втором, на двух следующих страницах.

Не исключено, что именно этот шуточный «донжуанский список» подтолкнул Пушкина к тому, чтобы перед своей женитьбой, в предвиденье ограничений, которые наложит на него семейная жизнь, подвести некий «итог» своим любовным увлечениям. «Натали.., - писал он В.Ф.Вяземской 28 апреля 1830 года, - моя сто тринадцатая любовь». Разумеется, в этом случае он имел в виду всех своих женщин – и тех, в кого он был только влюблен, и тех, с кем был близок – даже если связь с ними была необязательной и мимолетной. С этой точки зрения выборочные «донжуанские списки», вероятно, выделяют наиболее сильные увлечения Пушкина, оставившие след в его эмоциональной памяти.

Все женщины в списках обозначены их настоящими именами; в тех случаях, когда имя повторялось, Пушкин, вполне в шуточном духе альбома, добавлял к именам еще и римские цифры: Катерина I, Катерина II и т.д. Имя одной женщины скрыто под латинскими буквами N.N. – общепринятый способ шифровки, сокрытия имени или фамилии. Как выяснилось, имена в каждом списке расположены в хронологическом порядке и постепенно почти все были разгаданы.

Вот как выглядит первый список (на втором списке я подробно не останавливаюсь, поскольку для нашего обзора он существенного значения не имеет):

 

Наталья I

Катерина I

Катерина II

N.N.

Кн. Авдотья

Настасья

Катерина III

Агглая

Калипсо

Пульхерия

Амалия

Элиза

Евпраксия

Катерина IV

Анна

Наталья

 

В этом списке Наталья I – либо крепостная актриса театра В.В.Толстого (ей посвящены стихотворения 1813 года «К Наталье» и 1815-го «К молодой актрисе»), либо графиня Наталья Викторовна Кочубей (она была на год моложе Пушкина и упоминается в плане его воспоминаний о лицейских годах); Катерина I – сестра лицейского товарища Пушкина Екатерина Павловна Бакунина; Катерина II – Екатерина Андреевна Карамзина, жена историка (по другой версии - актриса Екатерина Семеновна Семенова; на подаренной ей рукописи пушкинских «замечаний об русском театре» Н.И.Гнедич приписал, что они написаны, «когда он приволакивался, но бесполезно, за Семеновой» ); Кн. Авдотья – княгиня Авдотья Ивановна Голицына; Настасья – под вопросом, за нее ошибочно принимали билетершу передвижного зверинца, упомянутую в переписке А.И.Тургенева и П.А.Вяземского; Катерина III – Екатерина Николаевна Раевская, старшая дочь генерала Н.Н.Раевского, вышедшая замуж за генерала М.Ф.Орлова; Агглая – Агглая Антоновна Давыдова, дочь герцога Де-Грамона и жена отставного генерала А.Л.Давыдова (во втором браке – за французским маршалом Себастиани); Калипсо – гречанка Калипсо Полихрони, пела под гитару песни, одну из которых Пушкин переложил в стихи «Черная шаль»; Пульхерия – Пульхерица Варфоломей, дочь богатого кишиневского торговца; Амалия – Амалия Ивановна Ризнич, жена совладельца Одесского банка и Одесского театра; Элиза – Елизавета Ксаверьевна Воронцова, жена новороссийского генерал-губернатора М.С.Воронцова; Евпраксия – Евпраксия Николаевна Вульф, дочь тригорской помещицы П.А.Осиповой, соседки Пушкина по Михайловскому; Катерина IV – Екатерина Николаевна Ушакова; Анна – Анна Алексеевна Оленина, дочь директора Публичной Библиотеки и президента Академии Художеств А.Н.Оленина, двоюродная сестра Анны Петровны Керн; Наталья – Наталья Гончарова. Единственная, кого он обошел в 1-м списке, поместив ее во 2-й, – это Анна Керн; если же считать, что «Анна» 1-го «донжуанского списка» – Керн, то придется принять, что либо Катерина IV – не Екатерина Ушакова, либо в этом единственном месте хронология Пушкиным нарушена. 

Первым систематически исследовал оба списка Лернер в статье «Дон-Жуанский список» (1910), вслед за ним – Губер («Дон-Жуанский список Пушкина», 1923) и Гофман («Пушкин – Дон-Жуан», 1935). Гофман (как, впрочем, и другие исследователи) полагал, что «первый список содержит в себе имена, связанные с служением Пушкина Афродите небесной, а потому и более значительные, второй список связан с Афродитой земной и заключает в себе имена таких женщин, которые большею частью не оставили заметных следов ни в душе, ни в творчестве Пушкина». Насколько они правы, выяснится, когда мы будем говорить о той, кто скрыта под инициалами N.N.

Ее настоящее имя всегда интриговало пушкинистов, и едва ли не каждый из них ломал голову над тем, кто именно была этой «утаенной любовью» Пушкина; это и стало первой отправной точкой их поисков. «N.N. – имя, самое трудное для определения» , – отмечала еще в 1935 году Цявловская. «До сих пор остается открытым …вопрос о том, – писала в упомянутой выше статье 1997 года Иезуитова, - кто же скрывается под загадочными литерами NN в этом списке. Несмотря на целый ряд предложенных пушкинистами расшифровок, ни одна из них не представляется убедительной в полной мере» .

Другим камнем преткновения для пушкинистов стало посвящение поэмы «Полтава» (здесь и далее везде цитаты из пушкинских произведений и писем приводятся по Полному собранию сочинений А.С.Пушкина в 16 томах., М. - Л., 1936 – 1949):

 

Тебе – но голос музы темной

Коснется ль уха твоего?

Поймешь ли ты душою скромной

Стремленье сердца моего?

Иль посвящение поэта,

Как некогда его любовь,

Перед тобою без ответа

Пройдет, непризнанное вновь?

 

Узнай, по крайней мере, звуки,

Бывало, милые тебе –

И думай, что во дни разлуки,

В моей изменчивой судьбе,

Твоя печальная пустыня,

Последний звук твоих речей

Одно сокровище, святыня,

Одна любовь души моей.

 

Чтобы не возвращаться каждый раз к общему содержанию «Посвящения», проанализируем его, исходя из того, что Пушкин никогда не ставил слов случайных, непродуманных – во всяком случае, в зрелых стихах, к которым и относится посвящение «Полтавы» (об этом свидетельствуют и его черновики с тщательной, многократной правкой текста). Из первой строки стихотворения следует, что Пушкин с адресатом посвящения был «на ты» и что, в соответствии со словами «голос музы темной», в стихотворении имеет место сокрытие, шифровка. Если речь идет о женщине, которую Пушкин любил когда-то, давно, – «некогда» – и которой в момент написания стихотворения, в октябре 1828 года, оно было адресовано (а, как мы увидим, существует представление, что это посвящение может быть адресовано и не женщине), то он по какой-то причине не хотел раскрывать ее имени. Из строки «Коснется ль уха твоего?» видно, что в момент написания посвящения эта женщина находилась не там, где стихи Пушкина были широко известны. Между тем к 1828 году Пушкин был уже общепризнанным национальным гением, каждое его новое стихотворение – тем более поэма «Полтава» – читалось всеми образованными людьми, и это посвящение могло не дойти до нее только в том случае, если ее не было в России – или она была чрезвычайно далеко, например, среди ссыльных, в Сибири.

Поэт не говорит, что он любит ее и «сейчас»: в строках «Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь, Перед тобою без ответа Пройдет, непризнанное вновь» речь идет прежде всего о самом посвящении, «Как некогда его любовь» – лишь сравнение, хотя здесь прочитывается и безответность и даже неузнанность его давней любви. Эта любовь поэта, скорее всего, не была длительной, это могла быть вспышка чувства, не имевшая каких-либо долговременных последствий, но ожившая в воспоминаниях. Но даже если бы «теперь» это стихотворение дошло до нее, если бы она его прочитала, посвящение могло остаться «непризнанным», неузнанным ею, как когда-то прошло незамеченным чувство поэта; она могла не понять, что именно ей адресовано это посвящение – такой смысл слова «непризнанным» подтверждается следующей строкой стихотворения: «Узнай, по крайней мере, звуки…».

Эта строка вместе со следующей («Бывало, милые тебе») – о его стихах и свидетельствует о том, что когда-то она стихи Пушкина любила – или, скажем, они ей нравились. Слова «во дни разлуки» не могут пониматься как разлука любящих, поскольку любовь имела место лишь с одной стороны, это, скорее всего, просто отъезд Пушкина или адресата, а «печальная пустыня» адресата связана с некими печальными событиями в ее жизни, последствия которых имеют место на момент написания посвящения. И, наконец, последние две строки посвящения говорят о том, что эти печальные события или их последствия в жизни адресата и ее последние слова («Последний звук твоих речей»), сказанные ему или слышанные им, «до сих пор» вызывают в душе поэта некое святое чувство, такую любовь (возможно – любовь сострадания, смешанного с восхищением), которая не оставляет места для какой бы то ни было иной любви.

Этот текст посвящения отличается от текста белового автографа Пушкина, который был принят пушкиноведами в первой трети прошлого века за окончательный и на который опирались некоторые исследователи. В беловике посвящения строка «Как некогда его любовь» была записана в варианте: «Как утаенная любовь»; этот вариант и стал второй отправной точкой поисков, одновременно давши обозначение и этой проблеме, и всей литературе о ней. «Кому посвящена «Полтава» – неизвестно, – писал Лернер, – и нет возможности установить имя той, воспоминание о которой было «сокровище, святыня, одна любовь души» поэта. Посвящению «Полтавы» суждено остаться одним из таинственных, «недоуменных мест в биографии Пушкина»».

Некоторые исследователи связывали NN «донжуанского списка» с «утаенной любовью» посвящения «Полтавы», обращенного и в «настоящее», и в «прошлое». Так, Лернер считал, что Пушкин испытывал «вечный, благоговейный трепет при воспоминании об одной из всех, единственной, таинственной «N.N.»» и что именно «к ее ногам положил поэт «Полтаву»»; «Как нельзя более вероятно, – полагал Губер, – что «Полтава» посвящена той, которую поэт не захотел назвать полным именем, перечисляя объекты своих былых увлечений»; Левкович о самом словосочетании «утаенная любовь» писала, безо всякого сомнения объединяя наши «отправные точки» в одну: «Из белового текста «Посвящения» Пушкин его убирает, отдавая последнюю дань «утаенной любви» в загадочных буквах N.N. своего «Донжуанского списка».»

Существуют и «промежуточные» версии; отсутствие посвящений к большому количеству пушкинских стихов, содержащих мотивы воспоминаний о былой любви, дали повод к созданию не одной легенды о «единой, вечной, утаенной и отвергнутой любви Пушкина» , которая продолжалась если и не всю жизнь, то в течение многих лет, вне зависимости от того, кто скрывается под инициалами N.N. «донжуанского списка» или кому посвящена «Полтава». Анненков считал, что Пушкин на Юге встретил «то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большой силой»; Анненков связывал это «лицо» с кишиневским периодом жизни Пушкина, Бартенев считал, что эта «утаенная любовь» относится ко времени пребывания в Крыму и называл ее «южной любовью».

«Что в жизни Пушкина была… «вечная», таинственная любовь, – писал Гершензон, называвший ее «северной любовью Пушкина», – это не подлежит сомнению: она оставила много следов в его поэзии… Тайна, которою Пушкин окружал эту любовь, позволяет думать, что как раз имя этой женщины он скрыл под буквами N.N. в составленном им списке женщин, которых он любил». Гроссман считал, что таинственной, утаенной любовью Пушкина была Софья Потоцкая, Цявловская предпочитала Елизавету Воронцову, а Яшин – Каролину Собаньскую.

Эта работа и является попыткой ответа на оставшиеся открытыми вопросы по поводу как «утаенной любви» посвящения «Полтавы» и NN его «донжуанского списка», так и «единой, вечной» любви Пушкина, а также на вопрос, является ли эта проблема столь важной, чтобы пушкинистика занималась ею в течение более чем 100 лет. Разумеется, ответ на последний вопрос проще всего получить, ответив на предыдущие.

Я исхожу из следующих «начальных условий»:

1. «Донжуанский список» Пушкина составлен с учетом хронологии.

2. Связь NN «донжуанского списка» Пушкина с «утаенной любовью» посвящения «Полтавы» могла иметь место, а могла и не иметь, но в любом случае возможность такой связи должна рассматриваться.

3. Любая кандидатура на «звание» утаенной любви посвящения «Полтавы» должна непротиворечиво соответствовать его тексту.

4. Любая такая кандидатура должна быть связана с содержанием поэмы.

5. Любая такая кандидатура должна отвечать требованию утаенности, то есть эта женщина не должна упоминаться в стихах и письмах Пушкина и не должна идентифицироваться с помощью посвящений в его стихах или каких-нибудь альбомах.

6. Предложение любой такой кандидатуры должно предусматривать и ответ на вопрос, зачем Пушкину понадобилось утаивать свою безответную любовь; в равной мере это относится и к NN «донжуанского списка».

С тем и предлагаю приступить к обзору существующих на сегодняшний день точек зрения на эту проблему.

 

II

 

Гершензон в своей работе «Северная любовь Пушкина» (1908), отталкиваясь исключительно от стихов и поэм южной пушкинской ссылки, полагал, что Пушкин воспринял насильственное удаление из Петербурга как собственный побег: «ему кажется, что он сам бежал, в поисках свободы и свежих впечатлений» («Я вас бежал, отечески края, Я вас бежал, питомцы наслаждений…») – главным образом в поисках свободы от суеты, от образа жизни, разрушавшего его и духовно, и физически. В самом деле, жизнь, которую Пушкин вел в Петербурге после Лицея, и не назовешь иначе, чем саморазрушительной. Дорвавшись до свободы от опеки преподавателей и надзирателей, Пушкин пустился во все тяжкие: по большей части ночная жизнь с картами, попойками и проститутками и с частыми венерическими заболеваниями, эпатирующие развлечения, постоянные дуэльные ссоры.

Впитав гусарские представления о чести, Пушкин любое замечание на свой счет спешил расценить как оскорбление и, часто оказываясь неправым, вынужденно потом раскаивался в своих поступках – и снова и снова затевал ссоры и задевал людей, иногда обидно и отнюдь не всегда заслуженно. Вот донесение петербургского полицмейстера от 23 декабря 1818 года начальнику Пушкина по службе П.Я.Убри:

«20 числа сего месяца служащий в Иностранной Коллегии переводчиком Пушкин был в каменном театре в большом бенуаре, во время антракту пришел из оного в креслы и, проходя между рядов кресел, остановился против сидевшего коллежского советника Перевощикова с женою, почему г. Перевощиков просил его проходить далее. Но Пушкин, приняв в сие за обиду, наделал ему грубости и выбранил его неприличными словами». (Пушкин дал Убри обещание «воздерживаться впредь от подобных поступков» .)

«На одном кутеже, – вспоминал Ю.Н.Щербачев характерный эпизод в передаче одного из приятелей Пушкина той поры, – Пушкин побился, будто бы, об заклад, что выпьет бутылку рома и не потеряет сознания. Исполнив, однако, первую часть обязательства, он лишился чувств и движения и только, как заметили присутствующие, все сгибал и разгибал мизинец левой руки. Придя в себя, Пушкин стал доказывать, что все время помнил о закладе, и что двигал мизинцем во свидетельство того, что не потерял сознания. По общему приговору, пари было им выиграно» .

А вот выдержки из переписки людей, искренно любивших Пушкина – А.И.Тургенева, К.Н.Батюшкова, П.А.Вяземского и Е.К.Карамзиной:

Тургенев – Вяземскому, 4 сентября 1818: «Праздная леность, как грозный истребитель всего прекрасного и всякого таланта, парит над Пушкиным… Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты [блядям], мне и кн. Голицыной, а ввечеру иногда играет в банк».

Батюшков – Тургеневу, 10 сентября 1818: «Не худо бы Сверчка запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою… Как ни велик талант Сверчка, он его промотает, если… Но да спасут его музы и молитвы наши!»

Тургенев – Вяземскому, 18 декабря 1818: «Сверчок прыгает по бульвару и по [блядям]. Стихи свои едва писать успевает. Но при всем беспутном образе жизни его он кончает четвертую песнь поэмы. Если бы еще два или три [триппера], так и дело в шляпе. Первая [венерическая] болезнь была и первою кормилицею его поэмы».

Тургенев – Вяземскому, 12 февраля 1819: «Венера пригвоздила Пушкина к постели и к поэме».

Тургенев – Вяземскому, 18 июня 1819: «Пушкин очень болен. Он простудился, дожидаясь у дверей одной [бляди], которая не пускала его в дождь к себе, для того, чтобы не заразить его своею болезнью. Какая борьба благородства, любви и распутства!»

Тургенев – Вяземскому, 5 августа 1819: «Вообрази себе двенадцатилетнего юношу, который шесть лет живет в виду дворца и в соседстве с гусарами, и после обвиняй Пушкина за его «Оду на свободу» и за две болезни не русского имени!»

Карамзина – Вяземскому, 23 марта 1820: «Пушкин всякий день имеет дуэли: благодаря бога, они не смертоносны, бойцы всегда остаются невредимы».

Во многом сходную жизнь Пушкин вел и на Юге, просто там у него было поменьше возможностей. Такой образ жизни не мог пройти для него бесследно: к 1820 году «здоровье его было сильно подорвано» , что впоследствии он и сам подтвердил: «Здоровье мое было сильно подорвано в мои молодые годы…» . Внешне Пушкин в 25 лет выглядел на 40 (о чем сохранились свидетельства современников), а внутренне уже к 1820 году был глубоко неудовлетворен собой, эта неудовлетворенность постоянно прорывалась и в стихах. Он собирался вступить в военную службу (в марте 1819-го), но его отговорили; тогда он уезжает в деревню, где пишет: «Смирив немирные желанья, Без доломана, без усов, Сокроюсь с тайною свободой…», «Приветствую тебя, пустынный уголок… Я твой: я променял порочный двор Цирцей…», «Я здесь, от суетных оков освобожденный…». В 1821 году, в ссылке, он вспоминал: «Я тайно изнывал, страдалец утомленный…»

Гершензон полагал, что Пушкин, «вырвавшись» на свободу, был духовно пуст и душевно иссушен, но в глубине души его жило «спасительное живое чувство… Пушкин вывез из Петербурга любовь к какой-то женщине, и… эта любовь жила в нем на юге еще долго, во всяком случае – до Одессы». Исходя из утверждения Лернера, принявшего на веру бездоказательное утверждение Морозова, что среди южных стихов не только стихотворение «Давно об ней воспоминанье…» (1823), но и «Умолкну скоро я…» (1821) и «Мой друг! Забыты мной…» (1821) посвящены одному адресату – а адресат стихотворения «Давно об ней воспоминанье…» Пушкиным не скрывался, – Гершензон пришел к выводу, что «северной любовью поэта» и была М.А.Голицына, урожденная Суворова-Рымникская, внучка генералиссимуса, талантливая певица-любительница.

Щёголеву в полемической по отношению к статье Гершензона работе «Утаенная любовь» (1911) нетрудно было показать, что из этих трех стихотворений только одно («Давно об ней воспоминанье…» ) имеет отношение к Голицыной (оно и публиковалось всегда с посвящением именно ей), но при этом оно не может быть отнесено к любовной лирике: речь в нем лишь о том, что она когда-то спела стихи Пушкина, и это долго было отрадно для него, а теперь, «ныне», снова своим пеньем прославила его, и он этим гордится:

 

Давно об ней воспоминанье

Ношу в сердечной глубине;

Ее минутное вниманье

Отрадой долго было мне.

Твердил я стих обвороженный,

Мой стих, унынья звук живой,

Так мило ею повторенный,

Замеченный ее душой.

Вновь лире слез и хладной скуки

Она с участием вняла –

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки…

Довольно! В гордости моей

Я мыслить буду с умиленьем:

Я славой был обязан ей

А, может быть, и вдохновеньем.

 

Опровергая связь с Голицыной других стихов Пушкина, приводившихся Гершензоном в качестве аргументов в пользу своей версии, Щёголев исследовал южные стихи поэта. Его анализ пушкинских текстов заставил Гершензона отказаться от своей гипотезы; перепечатывая впоследствии «Северную любовь» в книге «Мудрость Пушкина» (1919), он упоминания о Голицыной изъял, на вопрос, кто же был «северной любовью поэта», ответив так: «При нынешнем состоянии наших сведений на этот вопрос нельзя ответить положительно, а шатких догадок лучше избегать». Однако статья Гершензона послужила для Щёголева толчком к исследованию проблемы «утаенной любви» посвящения «Полтавы», и анализ черновиков поэмы привел его к убеждению, что «утаенной любовью» «Посвящения» была Мария Раевская (в замужестве – Волконская). Решающим аргументом в пользу этой версии стали обнаруженные Щёголевым в черновике посвящения варианты 5-й строки 2-й строфы («Сибири хладная пустыня» и «Твоя далекая пустыня»), которые отсылали к жене декабриста, преодолевшей отчаянное сопротивление родных и уехавшей вслед за мужем в Сибирь.

Щёголевская версия соответствует известным фактам и связи адресата «Посвящения» с «Полтавой». В июне – сентябре 1820 года Пушкин путешествовал по Кавказу и Крыму с семьей Раевских, со всеми братьями и сестрами был «на ты» и мог быть влюблен в Марию Раевскую. Героиню поэмы тоже звали Мария, она влюбилась в старика – а муж Марии Раевской, декабрист С.Г.Волконский, был на 20 лет старше нее, и, хотя она, даже уехав из чувства долга вслед за мужем в Сибирь, его не любила, Пушкин, скорее всего, этого не знал. Зато Пушкин, будучи дружен с Николаем Николаевичем Раевским-младшим, не мог не знать о трагическом выборе между отцом и мужем, который Марии Волконской пришлось сделать, принимая решение об отъезде, – а в поэме мотив такого выбора был одним из центральных; казачок же в «Полтаве», безответно любивший Марию, – в некотором роде сам поэт и, читая поэму, она, по замыслу Пушкина, должна была это увидеть.

Если принять версию Щёголева, 6-я строка второй строфы посвящения («Последний звук твоих речей») имеет в виду прощальный вечер, который устроила 27 декабря 1826 года княгиня З.А.Волконская перед отъездом Марии Волконской в добровольную ссылку. Когда-то Пушкин был влюблен в Марию Раевскую, его чувство прошло незамеченным, а в тот вечер (он был там) ее последние слова, слышанные им («Последний звук твоих речей»), произвели на него неизгладимое впечатление, а ее поступок (отъезд) и поведение и «до сих пор» являются предметом его преклонения («Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей»). Это подтверждается и воспоминаниями М.Н.Волконской: «во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искренняго восхищения». Наконец, версия Щёголева отвечает и требованию «утаенности»: Пушкин никогда, ни в стихах, ни в письмах, Раевскую не называл и, в отличие от Голицыной, открыто не посвящал ей никаких стихотворений.

Правда, щёголевская версия не отвечала на вопрос, почему Пушкин утаил эту некогда имевшую место любовь (вернее, Щёголев такого объяснения просто дать не потрудился), и, кроме того, исключала какое бы то ни было отношение адресата «Посвящения» к «донжуанскому списку», поскольку Марии Раевской там не было, а под N.N. она скрываться не могла: Пушкин познакомился с ней в 1820 году в Екатеринославе, откуда началось его совместное с семьей Раевских путешествие по Кавказу и Крыму, а любовь к N.N., в соответствии с хронологией списка, приходилась на 1817 год.

Будучи несогласным со Щёголевым, Губер в книге «Дон-Жуанский список Пушкина» предложил принять в качестве и NN, и «утаенной любви» «Посвящения» графиню Наталью Кочубей (в замужестве Строганову). Разумеется, сама фамилия «претендентки» Губера сразу же отсылает нас к поэме; к тому же первоначально в черновиках «Полтавы» ее героиню звали не Марией, а Натальей. Видимо, такое полное совпадение имени и фамилии с реальной женщиной, предметом едва ли не первой влюбленности Пушкина-лицеиста (ее семья проводила лето в Царском Селе в 1812 – 1815 гг., до отъезда за границу) и стало главной причиной, по которой поэт заменил в поэме «Наталью» на «Марию» – помимо желания дать скрытый намек на Марию Волконскую.

Однако Губеру пришлось сделать серьезную натяжку, чтобы учесть имя Натальи Кочубей в пресловутом списке, где она под шифром NN должна бы была стоять перед Авдотьей Голицыной, а не после нее: Пушкин «смертельно влюбился в пифию Голицыну (А.И.Голицыну – В.К.), у которой проводит вечера» (Карамзин – Вяземскому в Варшаву в декабре 1817 года), до того, как Наталья Кочубей появилась в Петербурге из-за границы (как считает исследователь, в 1818 году). «Можно думать, – пишет Губер, – что он влюбился в нее в начале 1819 года…»; ему пришлось оговориться, что «хронологический порядок в списке не имеет абсолютной точности», хотя в его книге весь разбор 1-й части «донжуанского списка» свидетельствует об обратном.

Но даже при таких допущениях вызванную этой кандидатурой противоречивость текста «Посвящения» Губеру преодолеть не удалось. В этой версии становится совершенно непонятным сомнение поэта в том, что «Полтава» будет прочитана адресатом («Коснется ль уха твоего?»), и, даже без учета черновых вариантов «Сибири хладная пустыня» и «Твоя далекая пустыня», строка «Твоя печальная пустыня» никак не увязывается с благополучной жизнью графини Кочубей-Строгановой (в частности – и в момент написания посвящения, в 1828 году). Нет и никаких данных, подтверждающих факт ее «коротких» взаимоотношений с Пушкиным, которые оправдали бы возможность его обращения к ней «на ты»; наконец, как и Гершензон со Щёголевым, вопрос, почему Пушкин утаивал эту безответную любовь, Губер перед собой не ставил.

 

Единственный, кто задался этим вопросом, был Тынянов: «…Почему и зачем, собственно говоря, понадобилось Пушкину так мучительно и тщательно утаивать любовь, во-первых, к блестящей светской певице М.Арк.Голицыной, – спрашивал он в статье «Безыменная любовь» (1939), – …и, во-вторых, утаивать ее по отношению к молоденькой, почти подростку, М.Раевской, сестре Н.Раевского, с которым он был в дружеских отношениях?» И отвечал: «Не было никаких оснований таить любовь ни к М.Арк.Голицыной, ни к М.Раевской, были все основания скрывать всю жизнь любовь и страсть к Карамзиной. Старше его почти на 20 лет (как и Авдотья Голицына), жена великого писателя, авторитета и руководителя не только литературных вкусов его молодости, но и всего старшего поколения, …она была неприкосновенна, самое имя ее в этом контексте – запретно» .

Насчет «оснований таить любовь» к М.Раевской нам еще предстоит поговорить, но и без того натяжки Тынянова очевидны. История с пушкинским признанием в любви к Екатерине Андреевне Карамзиной в кругу всех его друзей стала известной, и, хотя Пушкин и плакал, получив «выволочку» от ее мужа, которому она показала пушкинскую записку, этой влюбленностью он быстро переболел, и в дальнейшем его отношения с семьей Карамзиных были дружескими, его там опекали. Карамзина искренно любила Пушкина, только любовь эта была сродни материнской, и он отвечал ей благодарной, сыновней любовью (хотя отсвет той первоначальной влюбленности в красавицу и мог присутствовать в его чувстве) – и эту привязанность никогда не скрывал. Именно о такой любви и свидетельствуют все аргументы, предъявляемые Тыняновым. В самом деле, вот они:

в стихотворной «Записке к Жуковскому» 1819 года Пушкин пишет: «Скажи – не будешь ли сегодня с Карамзиным, с Карамзиной?»;

7 мая 1821 года Пушкин пишет из Кишинева Тургеневу: «Без Карамзиных, без вас двух, да еще без некоторых избранных соскучишься и не в Кишиневе, а вдали от камина княгини Голицыной (А.И.Голицыной из первого «донжуанского» списка – В.К.) замерзнешь и под небом Италии»;

1 декабря 1823 года он пишет из Одессы Тургеневу: «Благодарю вас за то, что вы успокоили меня насчет Николая Михайловича и Катерины Андреевны Карамзиных – но что поделывает незабвенная, конституциональная, антипольская, небесная княгиня Голицына?»;

14 июля 1824 года в письме к А.И.Тургеневу: «Целую руку К.А.Карамзиной и княгине Голицыной (далее по-французски – В.К.) `конституционалистке или антиконституцоналистке, но всегда обожаемой, как свобода`»;

20 декабря 1824 года в письме к брату: «Напиши мне нечто о Карамзине, ой, ых»;

из «Записок» А.О.Смирновой-Россет: «Я наблюдала также за его (Пушкина – В.К.) обращением с г-жей Карамзиной: это не только простая почтительность по отношению к женщине уже старой, – это нечто более ласковое» ;

2 мая 1830 года Пушкин Вяземскому из Москвы: «Сказывал ты Катерине Андреевне о моей помолвке? Я уверен в ее участии, но передай мне ее слова – они нужны моему сердцу, и теперь не совсем счастливому»; из ответного письма Карамзиной к Пушкину: «Я очень признательна вам за то, что вы вспомнили обо мне в первые дни вашего счастья, это истинное доказательство дружбы» ;

и, наконец, из записи Жуковского о предсмертных минутах Пушкина: «Карамзина? Тут ли Карамзина? – спросил он спустя немного. Ее не было; за нею немедленно послали и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту, но, когда Катерина Андреевна отошла от постели, он кликнул ее и сказал: «Перекрестите меня!» Потом поцеловал у нее руку» ; тот же момент в записи Вяземского (в переводе с французского из письма к Е.Н.Раевской-Орловой от 6 февраля 1837 года): «Когда пришел черед госпожи [Карамзиной], она, прощаясь с ним, издали перекрестила его. – Подойдите ближе, сказал он, и перекрестите хорошенько» , а в передаче Тургенева (в письме к неизвестному): «Узнав, что К.А.Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее, и дал ей знать, чтобы она перекрестила его. Она зарыдала и вышла» .

Я сознательно не расширяю аргументацию, ограничившись только теми примерами, которые привел Тынянов. Ни один из них не может быть использован для подтверждения его точки зрения: кажется совершенно очевидным, что характер привязанности Пушкина к Екатерине Андреевне Карамзиной не только не дает никаких оснований считать ее ни страстью, ни длительной влюбленностью, но и трактовать эту любовь как утаенную. Свое отношение к ней Пушкин проявлял постоянно и открыто; что же до первоначально вызванного ею чувства, скрывать тут Пушкину тоже было нечего, а потому он и включил ее в свой список под именем Катерины II.

Разбирая текст «Посвящения» применительно к выбранной исследователем кандидатуре, Тынянов объяснял не то, что требует объяснения: «Поэт обращается к женщине, но боится, что она не поймет того, что именно к ней эти стихи относятся, что поэма посвящена ей»? Да, но не только этого поэт боится, но и того, что эти стихи до нее вообще не дойдут: «Коснется ль уха твоего?» Это сомнение понятно, если речь идет о Марии Волконской, живущей в Сибири, и совершенно непонятно, если речь о Карамзиной, немедленно читавшей все написанное Пушкиным, как только его стихи попадали в их дом – в рукописном ли, или в опубликованном виде.

«Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь, Перед тобою без ответа пройдет, непризнанное вновь...»? – Здесь невозможно истолковать слово «непризнанное» так, как это пытался сделать Тынянов (как непринятая любовь), поскольку Пушкин в следующих строчках (опущенных Тыняновым в разборе) показывает, что это слово надо понимать как «неузнанное»: «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало, милые тебе…» А уж печальная пустыня применительно к Карамзиной - несомненная натяжка. Удивительно в тыняновской версии и то, что он совершенно не обратил внимания на пушкинское «ты» «Посвящения»: Пушкин с Карамзиным и его женой, людьми гораздо старше его, был «на вы»: и говоря с ней и о ней, и в переписке он называл ее не иначе как Катерина Андреевна. И, наконец, при чем тут «Полтава»?

 

III

 

Не озаботился поиском связи между своей кандидатурой и «Полтавой» и Томашевский, когда пытался доказать, что «утаенной любовью» была старшая сестра Марии Раевской Екатерина, вскоре после совместного путешествия Пушкина и Раевских вышедшая замуж за генерала М.Ф.Орлова. Поскольку Томашевский опирается в первую очередь на южные стихи Пушкина, вкратце напомню об этом путешествии и пребывании Пушкина на Кавказе и в Крыму.

В начале мая (5-го или 6-го) 1820 года Пушкин, с письмом графа Каподистрия о его переводе в распоряжение главного попечителя колоний Южного края генерала И.Н.Инзова, отбыл в Екатеринослав; одновременно Пушкин везет Инзову депешу о назначении того наместником Бессарабии. 17 или 18 мая он прибывает в Екатеринослав, и, дружелюбно встреченный Инзовым, подыскивает себе жилье. Через неделю, искупавшись в Днепре, Пушкин простудился и слег. Через две с небольшим недели после его прибытия в Екатеринослав туда приехали Раевские – отец семейства, генерал Николай Николаевич Раевский, его сын Николай Николаевич Раевский-младший и две младшие дочери, Мария и Софья, в сопровождении врача, гувернантки и прислуги. Генерал с семьей ехал на кавказские минеральные воды, где должен был застать старшего сына, Александра Раевского. Николай Раевский-младший был не только знаком, но и дружен с Пушкиным еще в Петербурге: через 4 месяца в письме брату из Кишинева от 24 сентября, описывая это путешествие с Раевскими, Пушкин напоминал ему: «…Ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные» (об этих услугах Николая Раевского Пушкину, до последнего времени остававшихся тайной для пушкинистов, речь впереди – они имеют прямое отношение к теме настоящей работы).

Николай Раевский знал, что Пушкин должен быть уже в Екатеринославе и вместе с отцом разыскал его; это был день рождения Пушкина, и они нашли его в плачевном состоянии. При виде Раевских у него от радости покатились слезы. Генерал Раевский выхлопотал ему отпуск, и он вместе с ними уехал на Кавказ. 6 июня они уже прибыли в Горячие воды (Пятигорск), где пробыли почти месяц; здесь началось сближение Пушкина и с Александром Раевским. 3 июля все вместе переехали в Железноводск, через 2 недели перебрались в Кисловодск, около 1 августа вернулись в Пятигорск и 5-го или 6-го двинулись в обратный путь, в Крым (без Александра Раевского, оставшегося на Кавказе). 14 августа они были в Тамани, откуда 15-го морем добрались до Керчи, затем снова в каретах – до Феодосии; 18-го они совершили морской переезд из Феодосии в Гурзуф, во время которого Пушкин написал начерно элегию «Погасло дневное светило…» В Гурзуфе их уже ждали жена генерала Раевского, С.А.Раевская, с двумя старшими дочерьми, Екатериной и Еленой. Пушкин прожил там 3 недели, с помощью Николая, Екатерины и Елены Раевских изучал английский (читая «Корсара» Байрона – но, как мы увидим, и не только его), «любезничал» с Екатериной Раевской и написал стихотворения «Я видел Азии бесплодные пределы…» и «Зачем безвременную скуку…», последнее – вполне в духе романтизма, с его традиционными «девой милой», «днем страданья», «изгнаньем и могилой», но все же проникнутое живым чувством:

 

К…

 

Зачем безвременную скуку

Зловещей думою питать,

И неизбежную разлуку

В унынье робком ожидать?

И так уж близок день страданья!

Один, в тиши пустых полей,

Ты будешь звать воспоминанья

Потерянных тобою дней.

Тогда изгнаньем и могилой,

Несчастный, будешь ты готов

Купить хоть слово девы милой,

Хоть легкий шум ее шагов.

 

21 сентября Пушкин уже в Кишиневе и 24 сентября посылает большое письмо брату, где описывает свое путешествие с Раевскими и, в частности, пишет: «Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посереди семейства почтенного Раевского… Все его дочери – прелесть, старшая – женщина необыкновенная (курсив мой – В.К.)». В первые же дни пребывания в Кишиневе он заканчивает элегию «Погасло дневное светило…», начатую на корабле по дороге в Гурзуф, начерно пишет стихотворение «Увы! зачем она блистает…». По воспоминаниям о Крыме впоследствии написаны поэмы «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан» и несколько стихотворений, в том числе – отрывок «Таврида», «Нереида» и элегия «Редеет облаков летучая гряда…»; Томашевский, приводя текст этой элегии, утверждал, что в ее концовке речь идет о Екатерине Раевской и на этом выстраивал свою версию «утаенной любви» Пушкина:

 

Редеет облаков летучая гряда.

Звезда печальная, вечерняя звезда!

Твой луч осеребрил увядшие равнины,

И дремлющий залив, и черных скал вершины.

Люблю твой слабый свет в небесной вышине;

Он думы разбудил, уснувшие во мне:

Я помню твой восход, знакомое светило,

Над мирною страной, где все для сердца мило,

Где стройны тополы в долинах вознеслись,

Где дремлет нежный мирт и темный кипарис,

И сладостно шумят полуденные волны.

Там некогда в горах, сердечной думы полный,

Над морем я влачил задумчивую лень,

Когда на хижины сходила ночи тень –

И дева юная во мгле тебя искала

И именем своим подругам называла.

 

В качестве подтверждения своей версии Томашевский процитировал выдержку из письма от 3 июля 1823 года к Екатерине Раевской ее мужа, Михаила Федоровича Орлова (в переводе с французского): «Среди стольких дел, одно другого скучнее, я вижу твой образ, как образ милого друга, и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз, как вижу памятную Звезду, которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она восходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона» .

Екатерине Раевской в момент ее встречи с Пушкиным было 23 года, ее сестрам Елене – 17, Марии – 14 и Софье – 13, и, хотя «девой юной» элегии «Редеет облаков…» скорей уж должна была бы по возрасту стать Елена Раевская, ею, пусть и с натяжкой, могла быть и Екатерина. Однако, я бы сказал, что в данном случае образ «дева юная» – собирательный, Пушкин собрал его из четырех сестер, которых он превратил в «подруг»: «имя называла» Екатерина, но, в соответствии с требованиями к романтическому стихотворению, Пушкину понадобилась «дева юная». Таким образом, в последних строках стихотворения действительно содержится некий биографический мотив, но какое он имеет отношение к «утаенной любви» – это ведь вообще не стихотворение о любви (разве что принять за описание любовного переживания строки «сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчивую лень»)? С этой точки зрения стихотворение «Зачем безвременную скуку…» в гораздо большей степени любовно-«биографично» и скорее всего и было написано о чувстве к Екатерине Раевской, которое угадывается и в письме к брату.

К своей трактовке «утаенной любви» Пушкина как чувства именно к ней Томашевский подверстал и стихотворение «Увы, зачем она блистает…»:

 

Увы, зачем она блистает

Минутной, нежной красотой?

Она приметно увядает

Во цвете юности живой…

Увянет! Жизнью молодою

Не долго наслаждаться ей;

Не долго радовать собою

Счастливый круг семьи своей,

Беспечной, милой остротою

Беседы наши оживлять

И тихой, ясною душою

Страдальца душу услаждать.

Спешу в волненье дум тяжелых,

Сокрыв уныние мое,

Наслушаться речей веселых

И наглядеться на нее.

Смотрю на все ее движенья,

Внимаю каждый звук речей,

И миг единый разлученья

Ужасен для души моей.

 

Ссылаясь на письмо Н.Н.Раевского-младшего к матери от 6 июня 1820 года, где тот предупреждал, что Екатерине в ее состоянии опасно предпринимать дальнее путешествие, а также на неделей позже написанное отцом письмо к самой Екатерине Раевской («Где ты, милая дочь моя Катенька? Каково твое здоровье и здоровье сестры твоей Аленушки? Вот единственная мысль, которая и во сне меня не оставляет.»), исследователь полагал, что и это стихотворение адресовано ей, а не ее сестре, болезненной Елене Раевской. Между тем сам тон этого стихотворения, с его «тихой, ясною душою», не соответствует представлению Пушкина о Екатерине Раевской, о которой он писал в письме к Вяземскому из Михайловского 13 сентября 1825 года, сравнивая с ней Марину Мнишек его «Бориса Годунова»: «Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова!» А вот поэтической проницательности Пушкина, увидевшего в болезненности ее младшей сестры обреченность (Елена, самая красивая из сестер, не могла даже принимать участия в танцах и других развлечениях, только наблюдая за ними издали, и так и не вышла замуж) и написавшего об этом истинно сострадательное стихотворение, как и элегия «Редеет облаков…» не требующее никакого биографического истолкования, – этой его проницательности следовало бы отдать должное.

Похоже, процитированные стихотворения («Зачем безвременную скуку…», «Редеет облаков…», «Увы, зачем она блистает…») действительно написаны по поводу определенных адресатов. Но имеют ли такого рода биографические мотивы какое-нибудь значение для понимания этих стихотворений или для решения задачи, которую мы перед собой поставили? Для нас на примере элегии «Редеет облаков летучая гряда...» гораздо интереснее и важнее было бы понять, как Пушкин осваивал Байрона, с которым Раевские вплотную познакомили его во время путешествия по Кавказу и Крыму: не даст ли нам это и ключ к правильному пониманию «биографичности» в его южных стихах и – шире – в его любовной лирике?

На примерах южных стихов Пушкина хорошо видно, как он, начиная свое стихотворение под влиянием чужого, постепенно выходит на собственное, оригинальное решение темы (такому подходу к освоению зарубежной поэзии и прозы он остался верен до последних дней). Таков, например, отрывок «Таврида», созданный под впечатлением «Фрагмента» Байрона 1816 года («Could I remount the river of my years…»); он и задуман, и начат был, как и байроновский «Фрагмент», в виде свободного размышления в форме вопросов к самому себе и ответов на них. Но Байрон весь обращен туда, «после смерти», здесь его уже не волнует и не привлекает; Пушкин же, лишь «заглянув» туда, весь здесь, там его интересует лишь постольку, поскольку он может взять с собой туда то, что ему здесь дорого. Основной мотив пушкинского отрывка:

 

Во мне бессмертна память милой,

Что без нее душа моя?

 

Байроновское стихотворение дало ему первоначальный толчок к размышлению, и на этом его влияние кончилось, хотя отдельные места текстуально почти совпадают; далее Пушкин свободен и самостоятелен, в том числе и в тех сугубо романтических мотивах, которые, в отличие от байроновского «Фрагмента», проявились в «Тавриде». А вот известное стихотворение Байрона, от которого Пушкин оттолкнулся при создании элегии «Редеет облаков…»:

 

Печальная звезда, бессонных солнце! Ты

указываешь мрак, но этой темноты

твой луч трепещущий, далекий, – не рассеет.

С тобою я сравню воспоминаний свет,

мерцанье прошлого – иных, счастливых лет -

дрожащее во мгле; ведь, как и ты, не греет

примеченный тоской бессильный огонек,--

лучист, но холоден, отчетлив, но далек...

Перевод В.Набокова

 

Байроновский адрес в элегии Пушкина очевиден, так же как очевидно и то, что это стихотворение Байрона стало всего лишь поводом для написания своего, самостоятельного стихотворения. Скупыми средствами – двумя-тремя строками байроновского мотива печальной вечерней звезды и двумя последними строчками своего стихотворения перечислительное описание пейзажа поэт превратил в оригинальную элегию с присутствием жизни и тайны. И когда мы говорим о влиянии Байрона на творчество Пушкина (особенно в его южных стихах и поэмах), следует помнить, что на самом деле Байрон повлиял на него не более, чем любой другой прочитанный им поэт. Пушкин без стеснения использовал ритмы, размеры и сюжеты чужих стихов – вплоть до того, что даже начинал свои стихи едва ли не целиком заимствованными строчками, – но тут же уходил от них, как только его личный опыт начинал расходиться с позаимствованным. В таком способе освоения чужого опыта он утвердился при изучении мировой поэзии, в которой все «перепевали» друг друга, – а он был чрезвычайно начитан.

Романтические мотивы его любовной лирики южной ссылки следовало бы рассматривать не столько в связи с Байроном, сколько с установками романтизма в кругу его общения доссыльного петербургского периода. А одним из основных мотивов романтизма и была вечная, верная и неразделенная любовь, перешедшая в русскую поэзию от немецких романтиков, а к тем – от трубадуров рыцарства. Флер таинственности и безумная любовь, раны любви и тоска любви – все эти атрибуты романтической любви, будучи штампами сами по себе, тянули за собой в пушкинские стихи и образные штампы, вроде «томительный обман», «жестокая судьба», «безумный сон», «узник томный» и т.п. (осененные именем Пушкина, они расплодились в русской поэзии как раз тогда, когда он стал от них избавляться). Другими словами, там, где пушкинистика в южных стихах поэта искала следы любви к некой женщине, любви, которую Пушкин пронес через всю жизнь – или, по меньшей мере, через многие годы, – пушкинисты гонялись за призраком романтизма. В стремлении распознать «адресат» такой любви едва ли не в каждом стихотворении Пушкина они заходили необоснованно далеко, а главное – совершенно немотивированно: большинство любовей 1-го «донжуанского списка» были неразделенными, но ни одна из них не стала вечной и верной, это были характерные для Пушкина вспышки влюбленности.

Такой вспышкой влюбленности было и чувство к Марии Раевской, когда во время путешествия в Крыму поэт увидел, как она играет с набегающей волной (это впечатление, по ее воспоминаниям, попало в 1-ю главу «Евгения Онегина»). Скорее всего, о ней же написано и стихотворение «Нереида» (1820):

 

НЕРЕИДА

 

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,

На утренней заре я видел нереиду.

Сокрытый меж дерев едва я смел дохнуть:

Над ясной влагою полубогиня грудь

Младую, белую как лебедь, воздымала

И пену из власов струею выжимала.

 

Это стихотворение уж никак не менее «биографично», чем элегия «Редеет облаков…», и вряд ли кого обманула его публикация в разделе «Подражания древним» альманаха «Полярная звезда» за 1824 год. Пушкин обыграл классический образ, сочетанием «Таврида», «полубогиня» и «младая грудь» указав на одну из четырех сестер, с которыми он отдыхал в Крыму: рядом с Екатериной (23-х лет) и Еленой (17-ти лет) «полубогинями» могли быть только 14-летняя Мария или 13-летняя Софья и только к ним могла относиться пушкинская «младая грудь».

«Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова, - писал Гершензон; – каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства…» И в самом деле, как мы видим, все четыре стихотворения – «К чему безвременною скукой…», и «Редеет облаков…», и «Увы, зачем она блистает…», и «Нереида» – действительно автобиографичны; стихи написаны о четырех сестрах: каждой по серьге. В то же время они для понимания не требуют биографического подхода; Пушкин использовал свой опыт для того, чтобы написать стихи, в той или иной степени имеющие отношение к жизни души любого из нас, но на том стоит и вся мировая поэзия.

Из всех рассматривавшихся пушкинистами кандидатур Екатерина Раевская – пожалуй, единственная, с кем у Пушкина и в самом деле был роман, – хотя впоследствии она сделала все возможное, чтобы эта связь не была раскрыта, и даже отрицала саму возможность совместного чтения Байрона во время пребывания Пушкина с их семьей в Крыму, а письма Пушкина уничтожила. 23 февраля 1821 года А.И.Тургенев сообщал князю П.А.Вяземскому: «Михайло Орлов женится на дочери генерала Раевского, по которой вздыхал Пушкин». «Ты рождена воспламенять воображение поэтов…», – писал Пушкин в посвященном ей стихотворении «Гречанке» (она была гречанкой по матери); об этом и о том, что у нее был от Пушкина ребенок, писал Александр Лацис в статье «Из-за чего погибали пушкинисты». Судя по всему, к сыну Пушкина и Екатерины Раевской-Орловой относится незаконченное стихотворение периода южной ссылки «Младенцу»:

 

Дитя, не смею над тобой

Произносить благословенья.

Ты ангел мирною душой

Ты чистый ангел утешенья.

 

Да будут ясны дни твои… – и т. д.

 

Это ее письма Пушкин в Михайловском торжественно читал, запершись в кабинете, а потом сжигал: эта торжественность и эта таинственность относились в неменьшей степени к сыну, нежели к матери. Она была и в числе первых, кому Вяземский и его жена сообщили о смерти Пушкина: они извещали и о смерти отца ее сына.

Тем не менее сам факт озвучивания ее имени в письмах Пушкина, Вяземского и Тургенева лишает эту кандидатуру «утаенности»; да и к «Полтаве», как и к NN «донжуанского списка» (у нее в списке было свое место), Екатерина Раевская конечно же не имела никакого отношения: к ней не могли относиться строки «Коснется ль уха твоего?» и «Твоя печальная пустыня». Как и Карамзина, она была среди первых читателей всего, что писал и публиковал Пушкин, и он не стал бы выражать сомнение в том, что до нее дойдет издание «Полтавы»; невозможно и условия ее жизни или ее нравственно-психологическое состояние в 1828 году считать «печальной пустыней».

 

IV

 

Гроссман предложил свою кандидатуру – Софью Станиславовну Потоцкую-Киселеву, для чего выстроил сюжет («У истоков «Бахчисарайского фонтана»», 1960), который любопытен безотносительно цели его написания. Поскольку он не смог найти возражений на щёголевский разбор «Посвящения», он разделил проблему на две части: Потоцкую он считал утаенной любовью стихов Пушкина, а Марию Раевскую, согласившись со Щёголевым, – утаенной любовью посвящения «Полтавы». С этой точки зрения, поскольку Пушкин мог узнать Потоцкую не раньше 1819 года, с учетом «донжуанского списка», «утаенных любовей» стало три! Поскольку никаких фактов, подтверждающих хотя бы знакомство Пушкина с Потоцкой до южной ссылки, неизвестно, как не известно никаких фактов сколько-нибудь близкого общения с ней и после, до их обнаружения гипотеза Гроссмана всерьез рассматриваться не может. Наоборот, из письма к Вяземскому (от 4 ноября 1823 года), чьей пассией была Потоцкая, видно, что Пушкин, называя ее «похотливой Минервой», цитирует самого Вяземского по сложившимся правилам игры в их взаимной информации о своих любовницах.

Не менее интересный «детектив» под названием «Храни меня, мой талисман» (1974) придумала Цявловская, которая на основании своей версии «приписала» чуть ли не все стихотворения лирики Пушкина, у которых не было строго доказанных адресатов, к Елизавете Воронцовой. Однако, прежде чем рассматривать эту версию «утаенной любви», необходимо разобраться, кого же все-таки любил в Одессе Пушкин, поскольку, из сравнения различных точек зрения на его любовные связи или увлечения в это время, складывается впечатление, что Пушкин страстно любил одновременно трех женщин. Из них – Амалии Ризнич, Елизаветы Воронцовой и Каролины Собаньской – две первые попали в «донжуанский список». Между тем вот документально обоснованная Яшиным «справка» из его статьи «Итак, я жил тогда в Одессе» (1977).

Иван Ризнич приехал в Одессу с молодой женой весной 1823 года; Пушкин переехал из Кишинева в Одессу в июле 1823 года, а элегия «Простишь ли мне ревнивые мечты…», которую пушкинисты чаще всего адресовали Амалии Ризнич, написана 11 ноября 1823 года:

 

Простишь ли мне ревнивые мечты,

Моей любви безумное волненье?

Ты мне верна: зачем же любишь ты

Всегда пугать мое воображенье?

Окружена поклонников толпой,

Зачем для всех казаться хочешь милой,

И всех дарит надеждою пустой

Твой чудный взор, то нежный, то унылый?

Мной овладев, мне разум омрачив,

Уверена в любви моей несчастной,

Не видишь ты, когда в толпе их страстной,

Беседы чужд, один и молчалив,

Терзаюсь я досадой одинокой;

Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокий!

Хочу ль бежать, – с надеждой и мольбой

Твои глаза не следуют за мной.

Заводит ли красавица другая

Двухсмысленный со мною разговор, –

Спокойна ты; веселый твой укор

Меня мертвит, любви не выражая.

Скажи еще: соперник вечный мой,

Наедине застав меня с тобой,

Зачем тебя приветствует лукаво?..

Что ж он тебе? Скажи, какое право

Имеет он бледнеть и ревновать?..

В нескромный час меж вечера и света,

Без матери, одна, полуодета,

Зачем его должна ты принимать?..

Но я любим. Наедине со мною

Ты так нежна! Лобзания твои

Так пламенны! Слова твоей любви

Так искренно полны твоей душою!

Тебе смешны мучения мои;

Но я любим, тебя я понимаю.

Мой милый друг, не мучь меня, молю:

Не знаешь ты, как сильно я люблю,

Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

 

Но запись в метричной книге Соборной Преображенской церкви гласит: «1-го генваря – родился младенец Александр от родителей Коммерции советника, 1-ой гильдии купца Ивана Ризнич и жены его Аксинии (дьячок исправил непонятное «Амалия» на православное «Аксиния» - В.К.). Молитвовал и крестил протоиерей Петр Куницкий. Восприемником был Генерал-Адъютант и Новороссийский генерал-Губернатор Михайло Семенович Воронцов». Отсюда Яшин сделал справедливый вывод, что не только эта элегия не могла быть обращена к Амалии Ризнич, находившейся на 8-м месяце беременности в момент ее написания, но и все остальные стихи, подверстывавшиеся к этой версии Цявловской. Летом 1823 года Пушкин, увидев ее в театре, мог только успеть влюбиться в ждавшую ребенка красавицу, к которой муж приставил слугу, везде и всюду неотступно следовавшего за ней, и о близости с которой и мечтать не приходилось, да еще в компании играл с нею в карты – она любила играть; описанные в элегии мечты летели к какой-то другой женщине.

Ну, а после рождения младенца? Яшин приводит письмо Ризнича П.Д.Киселеву: «У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей становилось все хуже и хуже. Изнурительная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кровью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но к несчастью случилось наоборот. Едва пришла весна, припадки сделались сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени она должна оставить этот климат, так как иначе они не могли бы поручиться за то, что она переживет лето. Само собой разумеется, я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд».

В результате вся версия романа Пушкина с Амалией Ризнич оказывается основанной ни на чем, практически на пустом месте. Но как же тогда быть со стихотворением «Под небом голубым страны своей родной…»? Уж это-то стихотворение точно об Амалии Ризнич – ведь расшифрованная пушкинистами запись от 29 июля 1826 года рядом с текстом стихотворения свидетельствует об этом: «Усл<ышал> о см<ерти> <Ризнич> 25<го июля;> у<слышал> о c<мерти> Р<ылеева>, П<естеля>, М<уравьева>, К<аховского>, Б<естужева> 24 июля». Читаем текст:

 

Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала…

Увяла наконец, и верно надо мной

Младая тень уже летала:

Но недоступная черта меж нами есть.

Напрасно чувство возбуждал я:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть,

И равнодушно ей внимал я.

Так вот кого любил я пламенной душой,

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы, в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слез, ни пени.

 

Казалось бы, здесь все «соответствует»: Ризнич уехала в Италию и там, «под небом голубым», через год скончалась. Но ведь дело не в адресате, ведь это стихотворение – о том, как поэт с ужасом обнаруживает, что в душе даже не шевельнулось сострадания к предмету былой влюбленности, что известие о ее смерти ничего не вызвало отклика в его душе. И не важно, что это могло произойти из-за «перебившего» возможность сострадания известия о смерти декабристов – важно, что он увидел в себе это бесчувствие и ему ужаснулся. Это стихотворение прекрасно само по себе, ему не требуется биографическое «уточнение»; более того, биографический комментарий этому стихотворению и вообще противопоказан, ибо сводит пушкинское самообнажение и одновременно поэтическое обобщение, в той или иной степени понятное каждому читателю его стихов, к частному случаю.

Но может быть стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…» было обращено к Воронцовой? Пушкин появился в Одессе в начале июля 1823 года, в конце июля приезжает М.С.Воронцов и сообщает Пушкину, что тот переходит под его начало. В это время Воронцова ждала ребенка; ребенок родился 8 ноября и торжественно крещен 11 ноября 1823 года (эта «роковая» дата, как мы увидим, еще аукнется в нашей теме) – то есть стихотворение не может быть адресовано и Воронцовой. Пушкин впервые увидел ее во время крещения, но она еще некоторое время не появлялась в обществе, и только начиная с приема, данного Воронцовым 25 декабря по случаю Рождества, в январе-феврале 1824 года Пушкин бывает в их доме – на обедах, балах и маскарадах, которые давал граф, и на приемах его жены. Друг поэта Александр Раевский был возлюбленным Воронцовой и отцом ее детей; так не без оснований считали пушкинисты И.Л.Фейнберг и А.А.Лацис, полагавшие, что Воронцов отцом этих детей быть не мог. Как принято в пушкинистике (на основании воспоминаний Ф.Ф.Вигеля), Раевский, чтобы отвести от себя подозрения, договорился с Пушкиным, чтобы тот приволокнулся за Воронцовой, что Пушкин и сделал – тем более, что она любила кокетничать и дурачиться. Вигель вспоминал: «Влюбчивого Пушкина нетрудно было привлечь миловидной [Воронцовой], которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта». Ту же версию «романа» излагал со слов современников в своих мемуарах и граф П.Капнист.

11 марта Пушкин уехал в Кишинев, 20 марта Воронцова уехала к детям, в имение своей матери, графини Браницкой, под Белой Церковью, вернулась после 20 апреля и была занята своей 4-хлетней дочерью, которая тяжело заболела – Воронцовы опасались за ее жизнь и перевезли ее из Белой Церкви в Одессу. 14 июня Воронцовы уехали в Гурзуф, в Одессу Воронцова вернулась 25 июля, а 31 июля (или 1 августа) Пушкин отбыл в Михайловское. При этом май – июль 1824 года – время разгоревшейся вражды между Воронцовым и Пушкиным, так что последний перестал бывать у них в доме. Отсюда следует, что, кроме зимних встреч с Елизаветой Воронцовой, о которых свидетели потом вспоминали, других, летних встреч с ней у Пушкина просто не было.

Анализируя письмо В.Ф.Вяземской из Одессы мужу, Макагоненко в статье «…Счастье есть лучший университет» (1974) показал, что оно «передает светский характер увлечения Пушкина, говорит о любовной игре с кокетливой, любящей поклонение мужчин графиней», а приводя факты биографической канвы из жизни Воронцовой в этот период, неоспоримо доказывает, что никакого реального романа между Пушкиным и Воронцовой в это время быть не могло. «Пушкин был в известной мере увлечен Воронцовой, – заключает исследователь, – участвовал в той светской любовной игре, которую любила графиня. Видимо, этим и можно объяснить включение имени «Элизы» в шутливый список, позже претенциозно названный «Донжуанским».»

Не могла Воронцова быть и предметом утаенной любви Пушкина. Как и большинство «претенденток», Елизавета Воронцова не имеет никакого отношения к «Полтаве», пристальный интерес, с каким она следила за публикациями Пушкина, и вполне благополучная жизнь также исключает возможность адресации ей посвящения «Полтавы» («Коснется ль уха твоего»? «Твоя печальная пустыня»?), а сам факт включения «Элизы» в «донжуанский список» снимает вопрос об утаенности этой любви. Кроме того, «Элиза» Воронцова упоминается Пушкиным в отнюдь нецеломудренном контексте одного из писем к Вяземскому уже после женитьбы поэта.

Доказав, что стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…» не может относиться к Амалии Ризнич, и, понимая, что оно не может относиться и к Елизавете Воронцовой, Яшин выдвинул предположение, что оно относится к Каролине Собаньской. Что ж, версия не хуже иных: и по времени написания стихотворения, и по характеру «биографических» деталей оно соответствовало жизни Собаньской в Одессе. Она жила отдельно от мужа, открыто принимала своего любовника, графа Витта, и тем самым бросала вызов светскому обществу – а именно таким женщинам симпатизировал Пушкин; к тому же она была красавицей, а во всех встреченных им красавиц Пушкин непременно влюблялся. Не могли оставить Пушкина равнодушными и патриотические устремления Собаньской; скорее всего, он догадывался о ее тайных мечтах и надеждах видеть Польшу свободной.

Один из главных аргументов Яшина – три черновика безадресных писем Пушкина: первого, написанного в октябре 1823 года, и двух с одинаково принятой академическим изданием датой 2 февраля 1830 года. Эта дата справедлива только для одного из этих двух писем, поскольку оно является ответом на записку Собаньской, написанную примерно в это время. Про другое Анненков записал в рабочей тетради: «Есть трагическое письмо, вероятно к Воронцовой, едва-едва набросанное», и поскольку в нем речь шла о 9-й годовщине знакомства с адресатом, оно должно было датироваться 1832-м годом. Цявловская, ограждая облик примерного семьянина Пушкина, волей редактора XIV тома академического издания убрала из «девятой годовщины дня» слово «девятая» (благо девятка стояла над строкой, над словом «годовщина»), выводя это письмо Пушкина за пределы семейной жизни, определила дату как 1830-й год (потому и получилось, что у этих двух писем одна дата) и переадресовала его Собаньской. А чтобы такое стало возможным, в первом из этих трех черновиков Пушкина, письма к неизвестному от октября 1823 года, где встречаются инициалы M.S., Цявловской пришлось приписать их «Мадам Собаньской», а адресатом считать Александра Раевского. Яшин не подверг сомнению реконструкцию Цявловской и, вслед за ней, счел адресатом двух поздних, сходных по тону, писем Собаньскую, но дату одного из них посчитал ошибочной и из этого сделал вывод о продолжавшихся в течение многих лет отношениях между нею и Пушкиным.

Между тем уже в момент подготовки академического издания реконструкция писем Цявловской и произвольность их адресации подверглись жесткой критике. Лацис приводит следующую выдержку из возражений оппонента Цявловской Н.К.Козмина:

«…Комментатор пытается отвести Собаньской совершенно исключительное место в жизни поэта. Но такая переоценка значения Собаньской покупается дорогой ценою. Недостаток проверенных сведений приходится прикрывать самыми смелыми и рискованными догадками и гипотезами: Пушкин едет из Кишинева в Одессу (1821) – значит он спешит повидаться с Собаньской; Пушкин пишет письмо (октябрь 1823), предположительно к А.Н.Раевскому, и упоминает в нем «M.S.» – предположительно Собаньскую, – значит он пишет несомненно Раевскому, хотя живет с ним в одном городе, имеет возможность часто видеться и не нуждается в переписке».

Как выяснил в процессе реконструкции Лацис, письмо относится не к 1830-му, а к 1832-му году, речь в нем идет не просто о годовщине, а все-таки о 9-ой годовщине, «S.V.» не день Св. Валентина, как утверждала Цявловская, и не день Св. Валериана, как полагал Яшин, а день Св. Викентия (Sainte Vincent), «M.S.» – не М<адам> С<обаньская>, а «М<ихаил> С<ергеевич>» (то есть Воронцов). Датировка письма (9-я годовщина) имеет в виду встречу в соборе, во время крещения ребенка Воронцовых, то есть 11 ноября 1823 года. Что же касается «клочка земли в Крыму», то географическое название и вообще переводить было не нужно, так как по обычаю того времени это название было вписано во французский текст по-русски – да еще в сокращении, и Лацис справедливо «перевел» «Првб-рŋжiе» как Правобережие. «Речь идет, – писал Лацис, – о Правобережье Днепра, где находилось родовое имение Воронцовой «Мошны». Так как никакого отношения к Правобережью Собаньская не имела, остается единственный возможный адресат – Воронцова» .

В своей статье «День Святого Викентия» Александр Лацис так перевел и реконструировал французский текст этого письма:

«Вот что поздней осенью (точнее, 11 ноября – В.К.) 1832 года позволил себе Пушкин, при живой жене, после полутора лет законного брака:

«Сегодня – девятая годовщина дня, когда я впервые увидел вас.

День Св<ятого> В<икентия> обновил всю мою жизнь.

Чем более размышляю о сем, тем яснее постигаю, что моя судьба неотъемлема от вашей. Я был рожден, чтоб вас любить и следовать за вами.

Все иные чаяния с моей стороны оказываются глупостью или ошибкой. Вдали от вас мне остаются лишь сетования о блаженстве, коим я не сумел утолиться.

Рано или поздно суждено, что я внезапно отрину все и явлюсь, дабы склониться перед вами.

Замысел – достичь когда-нибудь избытка, затем, чтоб обрести уголок земли на <Правобережии>, вот что мне по душе, вот что оживляет меня среди безумных мрачных сожалений. Там мог бы я, придя на поклонение, бродить вокруг ваших владений, нечаянно вас встретить, украдкой увидеть вас…»

Был ли черновик переписан и отослан? Это нам неизвестно. Набросанный, допустим, в часы тревожных ночных раздумий, он мог быть оставлен без продолжения при ясном свете дня» .

Но если у Пушкина не было романа с Воронцовой, как объяснить это письмо? Лацис и это объяснил. Письмо от 11 ноября 1832 года было не любовным письмом, а криком о помощи. Пушкин в это время отчаянно искал 30.000 на издание газеты «Дневник». В годовщину знакомства с Воронцовой он вспомнил о ней и, зная, как она относится к долгу поэта, подумал, не сможет ли она помочь. Своих денег у нее не было, «а вот ее мать, старая графиня Браницкая, на вопрос, сколько у нее денег, имела обыкновение отвечать: «Точно не скажу, а миллионов 28 будет»… Стало быть, Пушкину надлежало сочинить послание трогательное и вместе с тем благопристойное, такое, чтоб Воронцова могла почти полностью прочесть его графине Браницкой».

Судя по всему, письмо не было отправлено; зато в той же рабочей тетради через несколько листов появились первые наброски «Пиковой дамы». «Такое сближение может показаться произвольным, – писал Лацис. – …Однако… вот что в 1925 году писал М.А.Цявловский:

«Если бы не начальные слова «Сегодня годовщина…» – эти строки можно бы счесть за набросок одного из писем Германа к Лизавете Ивановне…»»

Однако, вернемся к Собаньской.

Что ж, стихотворения «Ночь», «Как наше сердце своенравно…» и «Мой голос для тебя и ласковый и томный…» действительно могли быть написаны Собаньской – как, впрочем, и любой другой женщине. Да, черновик письма к Собаньской в ответ на ее записку от 2 февраля 1830 года действительно дышит ожившим чувством и настроением, сходным с настроением стихотворения «Простишь ли мне ревнивые мечты…», в то время как ее записка безупречно вежлива и одновременно холодна, в ней нет и намека на какое бы то ни было чувство:

«В прошлый раз я забыла, что отложила до воскресенья удовольствие видеть вас. Я упустила из виду, что должна буду начать этот день с мессы, а затем мне придется заняться визитами и деловыми разъездами. Я в отчаянии, так как это задержит до завтрашнего вечера удовольствие вас видеть и послушать вас. Надеюсь, что вы не забудете о вечере в понедельник и не будете слишком досадовать на мою докучливость, во внимание ко всему тому восхищению, которое я к вам чувствую».

Да, пушкинский мадригал, который он записал ей в альбом в ответ на просьбу об автографе, свидетельствует, что Пушкин сохранил память о ней – но разве не мог поэт это стихотворение записать в альбом любой из женщин, в которых он был хоть в какой-то степени влюблен?

 

Что в имени тебе моем?

Оно умрет, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальный,

Как звук ночной в лесу глухом.

Оно на памятном листке

Оставит мертвый след, подобный

Узору надписи надгробной

На непонятном языке.

Что в нем? Забытое давно

В волненьях новых и мятежных,

Твоей душе не даст оно

Воспоминаний чистых, нежных.

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я.

 

Все это заставляет нас вернуться к стихотворению «Простишь ли мне ревнивые мечты…» и переосмыслить предположение, что оно было о Собаньской: взаимоотношения, описанные в нем, несомненно «теснее» тех, которые прочитываются в приведенных письмах и документах, и написано оно к другой женщине, отвечавшей на чувство Пушкина и одновременно вызывавшей у него жгучую ревность. Что же до Собаньской, то она, скорее всего, была всего лишь предметом одной из недолгих безответных влюбленностей поэта на Юге. Нетрудно было бы показать и то, как не соответствует ее кандидатура «контрольным точкам» посвящения «Полтавы» («Коснется ль уха твоего?», «Поймешь ли ты душою скромной», «Пройдет непризнанное вновь», «Твоя печальная пустыня»), а сам факт посвящения мадригала в ее альбоме снимает и вопрос об утаенности этой – даже если она имела место – любви.

 

V

 

Казалось бы, все возможности исчерпаны, все кандидатуры перебраны – ан нет, уже и в этом веке нашлись искатели: Л.Н.Васильева, уверенная в том, что «у величайшего поэта не могло не быть одной, недостижимой Беатриче» и в том, что «в противном случае он не величайший» , «посвятила этой теме» роман «Жена и муза» (М., 2001), и, хотя последние строки пушкинской оды героине этого «романа», императрице Елизавете («И неподкупный голос мой Был эхо русского народа») как любовная лирика вызывают по меньшей мере улыбку, она всерьез предлагает считать именно ее этой «утаенной любовью» Пушкина.

А В.М.Есипов в книге «Пушкин в зеркале мифов» (М., 2006) только на том основании, что «Полтава» создавалась как раз тогда, когда Пушкин был увлечен Анной Олениной, предлагает «утаенной любовью» считать ее, хотя текст посвящения поэмы с Олениной никоим образом не вяжется. Достаточно пройтись по «контрольным точкам» посвящения («Коснется ль уха твоего?», «Как некогда его любовь», «Твоя печальная пустыня» и др.), чтобы убедиться, что исследователь соответствием выдвинутой им версии и текста посвящения «Полтавы» не озаботился). Точно так же не отвечает Есипов на вопросы, какое отношение Оленина могла иметь к содержанию поэмы и зачем Пушкину было утаивать в 1828 году эту свою безответную к ней любовь.

О степени объективности анализа «Посвящения» Есиповым можно судить хотя бы по тому, как он «обходит» неудобное для него пушкинское «некогда» («Для людей в возрасте 20 и 29 лет один год – довольно большой срок, вполне допускающий употребление наречия «некогда», – пишет исследователь, хотя ни один толковый словарь русского языка не дает этому слову иного толкования, кроме: «В отдаленном прошлом, давно, когда-то») и как «интерпретирует» пушкинское «непризнанным» (как «неоцененным в полной мере» – хотя из следующей строки стихотворения «Узнай, по крайней мере, звуки» видно, что Пушкиным в это слово вложен другой смысл).

Пора подводить предварительные итоги. Но, как я уже говорил, есть версии, которые рассматривают «утаенную любовь» и не как любовь к женщине. Справедливость требует рассмотрения и этих гипотез; мне известны три такие версии.

В одной из статей А.А.Лацис обмолвился, что в посвящении «Полтавы» речь идет не об утаенной любви к какой-то женщине, а о любви к свободе. С ним трудно, невозможно согласиться, настолько постоянно и открыто, во всех нюансах поэт говорил о своей любви к свободе на протяжении всей жизни, тут ему нечего было скрывать. Кроме того, текст посвящения не позволяет подразумевать такой «адресат» без существенных натяжек – да и при чем тут «Полтава»?

В.С.Листов, полагая, «что «прекрасный женский образ» есть «лишь одно из возможных истолкований чернового наброска (посвящения «Полтавы» – В.К.), оставляющее место и для других версий», выдвинул предположение, что под «утаенной любовью» Пушкин подразумевал Москву. Понимая, что версия должна согласовываться со смыслом как всего стихотворения, так и каждой его строки, Листов, ссылаясь на словарь Даля, предлагает такую трактовку первой строки со словом «темной»: «Тёмное по-русски имеет много значений, но здесь смысл очевиден: неясное, непонятное, слепое» . Но словарь Даля для понимания этой строки со словом «муза» дает только два значения из трех, приведенных исследователем: «Темнота – неясность, непонятность чего. Темнота выражений, речи.» и «Темное дело, темное место сочиненья, неясное, непонятное». Зачем же сюда притянуто значение «слепое», которое, очевидно, в этом стихотворении Пушкиным и не имелось в виду? А вот зачем:

«С редкой для своего времени смелостью, – пишет Листов, – Пушкин в начале поэмы представляет собственную музу как «тёмную», т.е. непонятную и даже слепую (курсив мой – В.К.). А завершает образом слепого (курсив мой – В.К.) украинского певца, который, не видя своих слушательниц, рассказывает им неясную, таинственную историю судьбы героини».

Возникает неприятное подозрение: не видит ли исследователь в пушкинском тексте то, чего вовсе не было в творческом сознании автора? И его анализ следующей же строки это подозрение укрепляет: Листов объясняет, что антропоморфизм «Коснется ль уха твоего?» для Пушкина органичен и что обращение к Москве как к человеку не единожды имело место в его творчестве (например, «Но не пошла Москва моя К нему с повинной головою…») – что, на мой взгляд, в данном случае и объяснения не требует; но зато он никак не объясняет, почему у Пушкина есть сомнение в том, что Москва услышит (то есть прочтет) обращенное к ней посвящение поэта – и это через два года после триумфальной встречи Пушкина, приехавшего из ссылки, всей литературной и общественной Москвой в 1826 году!

Я готов согласиться, что строки «Поймешь ли ты душою скромной Стремленье сердца моего» могли бы относиться к Москве: так Листов видит душу Москвы и сердце Пушкина. Имеет право. Но «некогда» – это никак не два года назад, даже с натяжкой, которую осуществляет Листов («к осени 1828 года, когда… пишется посвящение «Полтавы», у Пушкина могут возникнуть впечатления новой разлуки с родным городом, ощущение очередной волны отчуждения и непонимания»). А если уж, вопреки существующему (и существовавшему) словоупотреблению, и принять этот двухгодичный срок как удаленность в «некогда», то как раз два года назад любовь Пушкина к Москве была вполне узнана.

Листов считает строку «Твоя печальная пустыня» «обращением к Москве, сожженной пожаром 1812 года. Именно такой застаёт Пушкин древнюю столицу – разрушенной, но не утратившей достоинства «святыни»». Полагаю, это очередная натяжка. Разумеется, можно на мой счет поиронизировать: дескать, это ведь Скалозуб произносит слова у Грибоедова: «Пожар способствовал ей много к украшенью»; но и в самом деле, в 1828 году считать Москву печальной пустыней из-за пожара 1812 года – явный перебор. Не отвечает эта версия и на вопрос, что за речи произносила Москва, когда и перед кем. И зачем Пушкину понадобилось утаивать в посвящении «Полтавы» свою любовь к Москве и при этом писать: «Москва, как много в этом звуке…»?

И, наконец, последняя известная мне версия – С.Сандомирского, который считает, что посвящение «Полтавы» обращено… к Отчизне («Прочитанный Пушкин», М., 2004). Как и в версии Листова, такое истолкование стихотворения не дает сколько-нибудь разумных ответов на вопросы: почему Отчизна может не услышать посвящения «Полтавы»? почему некогда любовь поэта к Отчизне прошла неузнанной? значит ли это, что она была кратковременной? когда именно его стихи были милы Отчизне? что, сейчас не милы? о какой разлуке с Отчизной идет речь в «Посвящении»? что означает «Твоя печальная пустыня» применительно к Отчизне? о каких речах Отчизны идет речь? Зачем, наконец, нужно утаивать свою любовь к Отчизне?

Таким образом, из всех версий пушкинской «утаенной любви» в посвящении «Полтавы» лишь одна, щёголевская, удовлетворяет «начальным условиям»; нам осталось только ответить на вопрос, зачем Пушкину понадобилось утаивать свою давнюю любовь к Марии Раевской. Притом, что эта влюбленность была несомненно кратковременной и вполне в том духе, как об этом позже написала сама Мария Волконская, она могла иметь место: в некрасивой девочке-подростке Пушкин разглядел уже пробивавшееся женское обаяние с его зовущей и таинственной силой. Тем не менее озвучивать любовь к девочке для Пушкина было невозможно – выглядеть смешным в глазах друзей Пушкин не хотел. Мгновенность, эфемерность этой влюбленности и была причиной того, что Пушкин не внес Марию Раевскую и в свой «донжуанский список» (если, конечно, вопреки нашим начальным условиям, она не скрыта под шифром N.N.) – но это была отнюдь не единственная причина, по которой Пушкин утаил адресата той давней влюбленности в посвящении «Полтавы».

С посвящением поэмы Пушкин попал в трудную ситуацию. Он был другом практически всей семьи Раевских, где к нему очень хорошо относились, с Николаем и Александром Раевскими он был дружен, в трех старших дочерей был когда-то – в разной степени – влюблен, а Пушкин был не только щепетилен в вопросах чести, но и никогда не забывал сделанного ему добра. Между тем отъезд Марии Волконской в Сибирь стал горем всей семьи. Ее родные сделали все возможное, чтобы сначала уговорить, а потом и заставить ее отказаться от отъезда – вплоть до того, что шли на обман, скрывали от нее действительную информацию, – но сломить ее волю не смогли.

Ее решение, ее поведение, сила воли, которую она проявила, привели Пушкина в восхищение, но он не мог об этом сказать никому из Раевских и не мог об этом написать в посвящении открыто. Это и стало второй причиной, по которой он «темнил» в посвящении «Полтавы». Но была и еще одна причина, пожалуй, самая важная. Отъезд жен декабристов в Сибирь серьезно разозлил царя: им было запрещено взять с собой детей и возвращаться – то есть они уезжали навсегда, они и их дети лишались дворянского звания. Выразить открыто сочувствие одной из них, да еще не просто сочувствие, а восхищение, да еще не где-нибудь, а в посвящении поэмы о Петре, которую Николай I должен был прочесть непременно, было опять-таки невозможно.

Таким образом, проблему «утаенной любви» Пушкина в посвящении «Полтавы» можно считать решенной Щёголевым, а саму тему утаенной любви – закрытой, хотя для романтиков вывод будет отрезвляюще грустным: не было в жизни Пушкина вечной, верной и неразделенной любви – и даже просто вечной и верной. Если все же кто-то захочет вернуться к этой теме, ему придется сопоставлять возникшую у него версию с приведенными выше «начальными условиями» или задаться какими-то другими.

– Но ведь мы же еще не рассмотрели связь «утаенной любви» посвящения «Полтавы» с «донжуанским списком», – справедливо заметит читатель, – поскольку не решен вопрос с N.N. А вдруг там откроется нечто такое, что заставит нас совершенно иначе посмотреть на эту проблему. Ведь не зря же Пушкин зашифровал это имя?

Ну, что ж, мой долготерпеливый читатель, получайте разгадку N.N. – хотя должен сразу сказать, что тайна здесь совсем простая, а ее неразгаданность до нашего времени – следствие пушкиноведческого недоразумения.

Поскольку «донжуанский список» составлен Пушкиным хронологически, эту «утаенную любовь» следует искать в промежутке между влюбленностями в Екатерину Карамзину и княгиню Авдотью Голицыну. «Роман» с Карамзиной начался и кончился в один день – 8 июня 1817 года, когда пушкинское признание в любви Екатерина Андреевна показала мужу, а тот вызвал на разговор Пушкина. 9 июня Пушкин заканчивает Лицей, 11-го переезжает из Царского Села в Петербург, где принимает присягу на службе в Коллегии Иностранных дел, и в течение трех недель живет в семье родителей, вместе с сестрой Ольгой, на Фонтанке, близ Калинкина моста. 3 июля Пушкин подает прошение о предоставлении ему отпуска «для приведения в порядок домашних <…>дел», 8-го получает паспорт на отъезд и 9-го уезжает с родителями и сестрой в Михайловское. В конце августа он возвращается из Михайловского в Петербург, а предположительно в конце ноября – начале декабря у Карамзиных знакомится с княгиней Авдотьей Голицыной; 24 декабря 1817 года Карамзин пишет Вяземскому в Варшаву: «Пушкин… смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви» .

В промежутке «конец августа – ноябрь» 1817 года и состоялось увлечение, обозначенное как N.N. Об этом периоде жизни есть важное воспоминание И.И.Пущина; привожу его целиком:

«Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко мне. Вместо: «Здравствуй», я его спрашиваю: «От нее ко мне или от меня к ней?» Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать.

В моем соседстве, на Мойке, жила Анжелика – прелесть полька!

 

На прочее завеса!*

_________________________________________________________________________

*Стих Пушкина. Прим. И.И.Пущина.

Возвратясь однажды с ученья (Пущин в это время проходил обучение в гвардейском конно-артиллерийском батальоне – В.К), я нахожу на письменном столе развернутый большой лист бумаги. На этом листе нарисована пером знакомая мне комната, трюмо, две кушетки. На одной из кушеток сидит развалившись претолстая женщина, почти портрет безобразной тетки нашей Анжелики. У ног ее – стрикс, маленькая несносная собачонка.

Подписано: «От нее ко мне или от меня к ней?»

Не нужно было спрашивать, кто приходил. Кроме того, я понял, что этот раз Пушкин и ее не застал».

О чем идет речь в описанном случае? Пушкин зашел к Анжелике (это ее, знакомая Пущину, комната была изображена на рисунке), не застал ее, зашел к Пущину, не застал и его и пошутил, нарисовав толстую тетку Анжелики и приписав вопрос, который обычно задавал ему друг: «От нее ко мне или от меня к ней?»

Итак, N.N. «донжуанского списка» – полька Анжелика, поскольку других женщин в этот период у Пушкина не было. Спрашивается, почему никому не пришло в голову сопоставить хронологию списка и воспоминания Пущина? Ответ и на этот вопрос довольно прост: все дело в ошибке составителя «Летописи жизни и творчества А.С.Пушкина» Цявловского. Вот что он записал под концом августа:

«Общение Пушкина с И.И.Пущиным… Раз, зайдя к Пущину и не застав его дома, Пушкин оставляет на столе лист бумаги со своим рисунком, изображающим их общую знакомую польку Анжелику, с надписью: "От нее ко мне или от меня к ней?" Рисунок не сохранился».

Сделав эту запись в «Летописи» по памяти и не перепроверив себя, Цявловский перепутал Анжелику с ее теткой, а Пушкина с Пущиным: получалось, что роман с полькой Анжеликой крутил Пущин. Не исправили ошибку и составители четырехтомной «Летописи», изданной в 1999 году. Между тем «Летопись» всегда была настольным справочником для всех пушкинистов, и это пушкинское любовное увлечение на многие годы выпало из их поля зрения.

Однако сразу же возникают другие вопросы: кто она такая? почему Пушкин зашифровал ее имя – да так, что вероятность расшифровки была ничтожно мала? Ведь в 1828 -1829 гг., когда Пушкин вписывал в альбом Елизаветы Ушаковой свой «донжуанский список», ему и в голову не могло придти, что Пущин когда-нибудь напишет воспоминания и расскажет о ней.

Билетершей странствующего зверинца полькой Анжеликой Дембинской заинтересовался Александр Лацис, правильно прочитавший пушкинскую стихотворную строчку, процитированную Пущиным: «На прочее завеса!» Из нее следовало, что было и «прочее» – то есть родился ребенок. В этом и содержится ответ на вопрос, почему Пушкин скрыл имя Анжелики: имя легко узнаваемое, можно было протянуть ниточку к незаконнорожденному ребенку, а Пушкин как раз этого и опасался.

Но если адресат посвящения «Полтавы» не связан с N.N. «донжуанского списка», может быть, существует обратная связь? Справедливость требует проверить, не могло ли «Посвящение» быть адресованным Дембинской. В газетной публикации «Утаенная любовь Пушкина» я писал, что «адресатом стихотворения вполне можно было бы счесть и Анжелику Дембинскую: почему бы ее скромной душе и не вызвать у поэта такое сильное чувство – особенно если она любила самозабвенно?» Сегодня я вынужден отказаться от этого предположения – даже несмотря на то, что связь Пушкина и Дембинской оказалась не такой кратковременной, как это выглядит на первый взгляд (он возобновил отношения с Анжеликой после рождения ребенка и с помощью Николая Раевского устраивал его судьбу). Чтобы оттрактовать «Посвящение» в пользу этой кандидатуры, пришлось бы пойти на непозволительную натяжку: хотя во всем остальном она удовлетворяет содержанию посвящения, отношения Пушкина с Анжеликой никак нельзя назвать безответной любовью.

Но, может быть, в таком случае посвящение «Полтавы» адресовано… сыну Пушкина и Анжелики? Предположение не невозможное и ничуть не хуже иных предположений, высказанных теми, кто считал, что адресат – не женщина, а мы обязаны проверять все варианты. Так вот, даже если считать, что «Посвящение» было связано с Полтавой местонахождением сына (что снимает необходимость соотнесенности с этой кандидатурой содержания поэмы), и большинство строк можно как-то непротиворечиво объяснить, эта версия противоречит строкам «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало милые тебе…» и особенно (как и в версии Листова) – строке «Последний звук твоих речей…».

 

* * *

 

Чем же объяснить безудержное стремление пушкинистов найти именно вечную, верную любовь Пушкина? Я вижу только один ответ на свой вопрос: пушкинисты, занимавшиеся ее поиском, были романтиками – потому-то разбиваются все эти версии при сопоставлении с реальностью. Пушкин был влюбчив; Мария Волконская удивительно точно определила эту его черту: «Как поэт, он считал долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался». Он сам писал об этом неоднократно – и не только: «…И сердце вновь горит и любит – оттого, Что не любить оно не может.» («На холмах Грузии…»), но и:

 

Каков я прежде был, таков и ныне я:

Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,

Могу ль на красоту взирать без умиленья,

Без робкой нежности и тайного волненья.

Уж мало ли любовь играла в жизни мной?

Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,

В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой:

А неисправленный стократною обидой,

Я новым идолам несу мои мольбы…

1828

 

Но его влюбленность никогда не продолжалась так долго, как этого хотелось бы пушкинистам-романтикам; его поэтическому восторгу была необходима новизна: «восторг с привычкою не уживется». В его душе быстро освобождалось место для новой любви, и, поскольку предметы любви были такими разными и, вследствие этого, развитие отношений с любимыми женщинами отличалось одно от другого, Пушкин написал столько стихов о любви, изобразив в них все оттенки очарованности и влюбленности, любви и любовной тоски, ревности и страсти. («Поистине, не было сердечной жизни более разнообразной», – сказал по этому поводу Лернер.) Пушкин сохранял ко всем женщинам, которых он любил, глубочайшую благодарность за пережитое им чувство, и это дало ему возможность описать во всех оттенках и воспоминания о былой любви.

Так что же, значит, наши пушкинисты зря ломали копья в поединках во имя своей дамы сердца? И все их пушкиноведческие подвиги и поражения напрасны и не оставили после себя ничего, кроме обманчивой дымки вокруг пушкинских стихов? Ведь убеждая нас в том, что одни и те же стихи Пушкина адресованы разным женщинам, а затем опровергая один другого, они невольно должны были исчерпать возможности темы и доверие читателей – что и произошло. Поворот от поисков женщины к изобретению «заменителей», будь то страна или столица, говорит не столько о нашем времени, в которое изобретательность ценится выше таланта, сколько об исчерпанности темы – и это хорошо. Теперь мы можем спокойно остаться наедине со стихами Пушкина, которые и не требовали их регистрации по определенному адресу и создания мифологического флера. В них есть все, что нам нужно, а «прочее – литература».

Но это не весь «сухой остаток» отчаянных поисков «утаенной любви». В этих поисках было совершено и немало открытий: были тщательно исследованы многие черновики Пушкина, и методологический вклад Щёголева в такого рода исследования чрезвычайно важен. Были лучше изучены многие пушкинские произведения, особенно эпистолярное наследие, мы многое узнали о жизни поэта. Нельзя забывать, что совершая действительные открытия – каковы бы они ни были, - мы стоим на плечах предшественников, и только поэтому нам многое виднее. И здесь уместно привести слова Пушкина, хотя и сказанные им по другому поводу: «В изысканиях таковаго рода последние бывают первыми, ибо ошибки и открытия предшественников открывают и очищают дорогу исследователям…»

2006

 

ГЛАВНАЯ

"УТАЕННАЯ ЛЮБОВЬ" ПУШКИНА

ДЕНЬ СВЯТОГО ВИКЕНТИЯ

ИЗ-ЗА ЧЕГО ПОГИБАЛИ ПУШКИНИСТЫ

Сайт управляется системой uCoz